Неточные совпадения
— А коли ты не совсем меня понимаешь, так я тебе доложу следующее: по-моему — лучше камни
бить на мостовой, чем позволить
женщине завладеть хотя бы кончиком пальца.
Особенно звонко и тревожно кричали
женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг был не больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами людей сзади себя, уверенный, что человека с флагом будут
бить. Но высокий, рыжеусый, похожий на переодетого солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и сказал...
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И — в гору идет. Мой отец
бил мою мать палкой, а я вот… ни на одну
женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
Испуг, вызванный у Клима отвратительной сценой, превратился в холодную злость против Алины, — ведь это по ее вине пришлось пережить такие жуткие минуты. Первый раз он испытывал столь острую злость, — ему хотелось толкать
женщину,
бить ее о заборы, о стены домов, бросить в узеньком, пустынном переулке в сумраке вечера и уйти прочь.
— Я ничего не требую от тебя… Понимаешь — ничего! — говорила она Привалову. — Любишь — хорошо, разлюбишь — не буду плакать… Впрочем, часто у меня является желание задушить тебя, чтобы ты не доставался другой
женщине. Иногда мне хочется, чтобы ты обманывал меня, даже
бил… Мне мало твоих ласк и поцелуев, понимаешь? Ведь русскую бабу нужно
бить, чтобы она была вполне счастлива!..
Роясь в делах, я нашел переписку псковского губернского правления о какой-то помещице Ярыжкиной. Она засекла двух горничных до смерти, попалась под суд за третью и была почти совсем оправдана уголовной палатой, основавшей, между прочим, свое решение на том, что третья горничная не умерла.
Женщина эта выдумывала удивительнейшие наказания —
била утюгом, сучковатыми палками, вальком.
Случалось даже, что он призывал денщика Семена, коренастого и сильного инородца, и приказывал
бить нагайкой полуобнаженную
женщину.
Иногда с покрова выпадал снег и начинались серьезные морозы. И хотя в большинстве случаев эти признаки зимы оказывались непрочными, но при наступлении их сердца наши
били усиленную тревогу. Мы с любопытством следили из окон, как на пруде, под надзором ключницы, дворовые
женщины замакивали в воде и замораживали ощипанную птицу, и заранее предвкушали то удовольствие, которое она доставит нам в вареном и жареном виде в праздничные дни.
Встанет заинтересовавшийся со скамейки, подойдет к дому — и секрет открылся: в стене ниже тротуара широкая дверь, куда ведут ступеньки лестницы. Навстречу выбежит, ругаясь непристойно,
женщина с окровавленным лицом, и вслед за ней появляется оборванец, валит ее на тротуар и
бьет смертным боем, приговаривая...
Я совершенно искренно и вполне понимая, что говорю, сказал ей, что зарежу вотчима и сам тоже зарежусь. Я думаю, что сделал бы это, во всяком случае попробовал бы. Даже сейчас я вижу эту подлую длинную ногу, с ярким кантом вдоль штанины, вижу, как она раскачивается в воздухе и
бьет носком в грудь
женщины.
Подхалюзин боится хозяина, но уж покрикивает на Фоминишну и
бьет Тишку; Аграфена Кондратьевна, простодушная и даже глуповатая
женщина, как огня боится мужа, но с Тишкой тоже расправляется довольно энергически, да и на дочь прикрикивает, и если бы сила была, так непременно бы сжала ее в ежовых рукавицах.
— Да, не физическую. Мне кажется, ни у кого рука не подымется на такого, как я; даже и
женщина теперь не ударит; даже Ганечка не ударит! Хоть одно время вчера я так и думал, что он на меня наскочит… Бьюсь об заклад, что знаю, о чем вы теперь думаете? Вы думаете: «Положим, его не надо
бить, зато задушить его можно подушкой, или мокрою тряпкою во сне, — даже должно…» У вас на лице написано, что вы это думаете, в эту самую секунду.
Полинька вдруг приходила в такое состояние, что, как
женщины иногда выражаются, «вот просто взяла бы да
побила его».
И это будет не за то, что мы
били в кровь людей, лишенных возможности защищаться, и не за то, что нам, во имя чести мундира, проходило безнаказанным оскорбление
женщин, и не за то, что мы, опьянев, рубили в кабаках в окрошку всякого встречного и поперечного.
Желание удалить соперника мне понятно: тут хлопочешь из того, чтоб сберечь себе любимую
женщину, предупреждаешь или отклоняешь опасность — очень натурально! но
бить его за то, что он внушил любовь к себе, — это все равно что ушибиться и потом ударить то место, о которое ушибся, как делают дети.
Это меня
било по сердцу, я сердито спрашивал солдата — зачем все они обманывают баб, лгут им, а потом, издеваясь над
женщиной, передают ее один другому и часто —
бьют?
Палубные пассажиры, матросы, все люди говорили о душе так же много и часто, как о земле, — работе, о хлебе и
женщинах. Душа — десятое слово в речах простых людей, слово ходовое, как пятак. Мне не нравится, что слово это так прижилось на скользких языках людей, а когда мужики матерщинничают, злобно и ласково, поганя душу, — это
бьет меня по сердцу.
Ссорились часто, иногда до драки, но Смурого не
били, — он обладал нечеловечьей силищей, а кроме этого, с ним часто и ласково беседовала жена капитана, высокая, дородная
женщина с мужским лицом и гладко, как у мальчика, остриженными волосами.
Так же
били 2-го, 3-го, 4-го, 5-го, 6-го, 7-го, 8-го, 9-го, 10-го, 11-го, 12-го, — каждого по 70 ударов. Все они молили о пощаде, стонали, кричали. Рыдания и стоны толпы
женщин всё становились громче и раздирательнее, и всё мрачнее и мрачнее становились лица мужчин. Но кругом стояли войска и истязание не остановилось до тех пор, пока не совершено было дело в той самой мере, в которой оно представлялось почему-то необходимым капризу несчастного, полупьяного, заблудшего человека, называемого губернатором.
Убьют, повесят, засекут
женщин, стариков, невинных, как у нас в России недавно на Юзовском заводе и как это делается везде в Европе и Америке — в борьбе с анархистами и всякими нарушителями существующего порядка: расстреляют, убьют, повесят сотни, тысячи людей, или, как это делают на войнах, —
побьют, погубят миллионы людей, или как это делается постоянно, — губят души людей в одиночных заключениях, в развращенном состоянии солдатства, и никто не виноват.
«Никогда я на
женщину руки не поднимал, — уж какие были те, и Дунька, и Сашка… разве эта — ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей — и сожгла!
Побить бы, а после — в ногах валяться, — слёзы бы твои пил! Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов — на кой я леший нужен!»
— Нет, — ответил он, невольно подвигаясь к ногам
женщины и заглядывая в лицо её, унылое и поблекшее. — Это ты велела
бить его?
— Этого я не могу, когда
женщину бьют! Залез на крышу, за трубой сижу, так меня и трясёт, того и гляди упаду, руки дрожат, а снизу: «У-у-у! Бей-й!!» Пух летит, ах ты, господи! И я — всё вижу, не хочу, а не могу глаза закрыть, — всё вижу. Голое это женское тело треплют.
В уши ему лез тонкий визг
женщины, ноющие крики Шакира, хрип Фоки и собачий лай Максима, он прыгал в пляске этих звуков, и, когда нога его с размаха
била в упругое, отражавшее её тело, в груди что-то сладостно и жгуче вздрагивало.
— Когда любимую мою
женщину били, лежал я в саду, думал —
бьют али нет ещё? Не заступился, не помог! Конечно — отец! Ну, хоть в ноги бы ему броситься… Так и вытоптал он ребёночка из неё, — было бы ему теперь пятнадцать лет…
Башкирцы, несмотря на строгие запрещения Пугачева,
били нагайками народ и кололи копьями отстающих
женщин и детей.
— А?
Бить хочешь? — сверкнув глазами, зловеще проговорила
женщина и тоже оскалила зубы. — Ну — ударь! А я отворю дверь и крикну, что ты убил, ты по моему уговору… Ну —
бей!
— Да — так! Песню хорошую поют — плачешь ты… подлость человек делает —
бьешь его… С
женщинами — прост, не охальничаешь над ними… Ну, и удалым можешь быть…
Дудукин. То-то же. А то у него саврасенькая есть, так та пуглива и задом
бьет, того гляди через постромку ногу перекинет. С мужчиной едет — ну, ничего, а
женщина сосуд скудельный. Нервы у них.
— Да-с, вот тоже у нашего молодца скандал один вышел. Тоже рассудить слишком трудно. Тоже попалась такая
женщина, что распутевая. И пошла чертить. А малый степенный и с развитием. Сначала с конторщиком. Уговаривал он тоже добром. Не унялась. Всякие пакости делала. Его деньги стала красть. И
бил он ее. Что ж, всё хужела. С некрещеным, с евреем, с позволенья сказать, свела шашни. Что ж ему делать? Бросил ее совсем. Так и живет холостой, а она слоняется.
Она светилась, огни танцевали, гасли и вспыхивали. На Театральной площади вертелись белые фонари автобусов, зеленые огни трамваев; над бывшим Мюр и Мерилизом, над десятым надстроенным на него этажом, прыгала электрическая разноцветная
женщина, выбрасывая по буквам разноцветные слова: «Рабочий кредит». В сквере против Большого театра, где
бил ночью разноцветный фонтан, толклась и гудела толпа. А над Большим театром гигантский рупор завывал...
«Печальным последствиям». Немного неопределенные, но какие внушительные слова! А что, если муж дульцевской
женщины останется вдовцом? Я вытер испарину на лбу, собрался с силой и, минуя все эти страшные места, постарался запомнить только самое существенное: что, собственно, я должен делать, как и куда вводить руку. Но, пробегая черные строчки, я все время наталкивался на новые страшные вещи. Они
били в глаза.
Пятнадцатилетняя боярыня Плодомасова не обличала ни страха, ни трепета, ни волнения, ни злорадства. Она стояла на окне только с одним, чувством: она с чувством бесконечной любви глядела на отца, быстро несшегося к ней впереди отряда. Окружающих боярышню
женщин бил лихорадочный трепет, они протягивали свои робкие руки к не оставлявшей своего места боярышне и робко шептали: «Спаси нас! спаси — мы ни в чем не повинны».
Рыбаки забирались в трактир или еще в какое-нибудь веселое место, вышвыривали всех посторонних гостей, запирали наглухо двери и ставни и целые сутки напролет пили, предавались любви, орали песни,
били зеркала, посуду,
женщин и нередко друг друга, пока сон не одолевал их где попало — на столах, на полу, поперек кроватей, среди плевков, окурков, битого стекла, разлитого вина и кровавых пятен.
— Ерунда! Пройдёт. Мой товарищ, майор Горталов, заколотый турками во время вылазки, был молодчина! О! На редкость! Храбрый малый! Под Систовым лез на штыки впереди солдат так спокойно, точно танцами дирижировал:
бил, рубил, орал, сломал шашку, схватил какую-то дубину и
бьёт ею турок. Храбрец, каких немного! Но тоже в грозу нервничал, как
женщина…
Грознов. Была
женщина красавица, и были у нее станы ткацкие, на Разгуляе… там далеко… в Гав… в Гав… в Гавриковом переулке и того дальше… Только давно это было… перед турецкой войной. Тогда этот турка взбунтовался, а мы его…
били… за это… Вот каков Грознов! А ты шутить!.. Мальчишка!
— Так, ты человек!.. Ну, вот я тебе хочу сказать:
бить ты ее
бей, если без этого не можешь, но
бей осторожно: помни, что можешь повредить ее здоровью или здоровью ребенка. Никогда вообще не следует
бить беременных
женщин по животу, по груди и бокам —
бей по шее или возьми веревку и… по мягким местам…
Он вообще пользовался многими привилегиями: его, например, не
били в тех нередких случаях, когда беседа заканчивалась всеобщей потасовкой. Ему было разрешено приводить в ночлежку
женщин; больше никто не пользовался этим правом, ибо ротмистр всех предупреждал...
Говорил он долго и сухо, точно в барабан
бил языком. Бурмистров, заложив руки за спину, не мигая, смотрел на стол, где аккуратно стояли и лежали странные вещи: борзая собака желтой меди, стальной кубик, черный, с коротким дулом, револьвер, голая фарфоровая
женщина, костяная чаша, подобная человечьему черепу, а в ней — сигары, масса цапок с бумагами, и надо всем возвышалась высокая, на мраморной колонне, лампа с квадратным абажуром.
Катерина Матвеевна(улыбается и
бьет его по руке).Твердынский, когда я ближе узнаю вас, я расскажу вам свою судьбу. Судьба
женщины — это странная анормальность в нашем неразвитом обществе. (Сторонится.)Твердынский, ежели бы я меньше уважала вас, я бы могла усомниться в искренности ваших убеждений. Что делает ваша рука?
Вся тетрадка заполнена была карикатурами, и чаще всех повторялась такая: толстая и низенькая
женщина била скалкой тонкого, как спичка, мальчика.
— Да ведь не сама я, Иван Сидорыч, — отвечала, всхлипывая,
женщина, — не своей охотой я пошла-то за вас. Вы сами знаете, как меня маменька
била в то время.
Евдокия Антоновна. Что-с?
Женщину бить? Мальчишка!
— Нет, я этого так не оставлю! — заговорил он, потрясая кулаком. — Векселя будут у меня! Будут! Я упеку ее!
Женщин не
бьют, но ее я изувечу… мокрого места не останется! Я не поручик! Меня не тронешь наглостью и цинизмом! Не-ет, чёрт ее подери! Мишка, — закричал он, — беги скажи, чтоб мне беговые дрожки заложили!
И от этого все
женщины Канатной казались злыми: они
били детей, забивая их чуть не насмерть, ругались друг с другом и с мужьями; и их уста были полны упреков, жалоб и злобы.
Случалось, пьяный мужчина
бил такую же пьяную
женщину; она падала, поднималась и снова падала; но никто не вступался за нее.
Мимо проезжал обоз и своим мощным громыханием заглушал голоса мальчиков и тот отдаленный жалобный крик, который уже давно доносился с бульвара: там пьяный мужчина
бил такую же пьяную
женщину.
Трилецкий. Merci. (
Бьет по плечу Венгеровича.) Вот как нужно жить на этом свете! Посадил беззащитную
женщину за шахматы да и обчистил ее без зазрения совести на десять целкачей. Каково? Похвально?
— Помнишь, как он вскипел, когда Кузьма за чаем упомянул ее имя? — хихикнул граф. — Я думал, что он всех нас
побьет тогда… Так горячо не заступаются за честное имя
женщины, к которой равнодушны…
Эта
женщина взята в прелюбодеянии; а Моисей в законе заповедал нам
побивать таких камнями: ты что скажешь?» Говорили же это, искушая его, чтобы найти что-нибудь к обвинению его.